— Все это само по себе ничего не значит, — сказал я; думаю, я защищал его больше перед самим собой, чем перед ней.
— Само по себе нет, — сказала она и продолжила:
— Отошли его прочь, Артос.
— Я не могу… не должен.
— Почему? Ты боишься, что если ты сделаешь это, он сможет что-то затеять против тебя где-нибудь в другом месте?
— Может быть, — сказал я. — Нет. Все не так просто.
Если я ушлю его отсюда, то я буду ничем не лучше лошади, отворачивающей от препятствия, которое она все равно должна преодолеть. Он — моя судьба, мой рок, если хочешь, Гэнхумара.
Когда я впервые увидел его, я словно посмотрел на своего двойника. Никто не может избежать того, что ему назначено; лучше встретить свой рок лицом к лицу, чем попытаться бежать и получить удар в спину.
— Артос, мне страшно, когда ты говоришь так. Ты словно уже наполовину потерпел поражение.
— Нет, пока я не попытаюсь бежать.
— Тогда, если ты не собираешься отсылать его прочь, я буду молить Бога, чтобы он нашел смерть в бою, — и поскорее.
Я не осознавал, что мои глаза закрыты, пока не открыл их и не обнаружил, что смотрю в рдеющую адскую пасть жаровни.
— Нет! Гэнхумара, ради Христа, — нет; я сам уже слишком близок к тому, чтобы молиться об этом.
— И, зная то, что ты знаешь, почему бы и нет?
— Потому что, чем бы он ни был, это моя вина, моя и моего отца, который выпустил в мир это зло.
— Твоего отца может быть, хотя он не сделал ничего такого, что не сделали бы многие другие до него, — быстро проговорила она. — Но не твоя! Ты виноват не более, чем медведь, попавший в вырытую для него ловушку.
Внезапно ее ладонь легла мне на затылок и неуверенно, легко скользнула к моей щеке. Но когда я поднял руку, чтобы прикоснуться к ней, Гэнхумара задержала ее только на мгновение, словно чтобы мне не показалось, что она отталкивает меня, а потом мягко, но непреложно убрала ее.
— Идем спать, Артос. Тебе просто необходимо выспаться, и, как ты сам сказал, утром вам придется выехать рано.
И вот так я снова оказался в широкой кровати рядом с Гэнхумарой, и я чувствовал некое успокоение в том, чтобы быть возле нее. Но ребенок разделял нас так же верно, как в ту ночь, когда я привез их обоих домой из Полых Холмов; так же верно, как обнаженный меч, который Бедуир положил между Гэнхумарой и собой в лютую зиму перед тем, как дитя родилось.
Глава двадцать пятая. Тени
На следующее утро я дал Медроту меч и большого чалого жеребца из резервного табуна, и мы выехали из Венты под мягким летним дождем, пришедшим вместе с рассветом. Кабаль, как обычно, скачками несся впереди, а рядом с ним бежала более маленькая и легкая фигурка Маргариты, и оба время от времени оглядывались на меня. «Возьми собаку с собой, — сказала Гэнхумара. — С тобой ей будет лучше». Но я знал, что постоянный скулеж белой суки, снова и снова обыскивающей одни и те же места, был больше того, что она могла вынести.
В Дурокобриве наш отряд остановился на ночь, и я забрал оттуда свою лошадь; а к закату второго дня мы въехали в лагерь.
Я отвел Медрота в свою хижину, а потом отправил его вместе с поджидавшим меня оруженосцем забрать из обоза его снаряжение и поискать себе что-нибудь поесть — отдавая этот приказ, я отвернулся, якобы бросить плащ и седельную сумку, но на самом деле чтобы мне не нужно было видеть выражение лица юного Риады.
Я уже видел слишком много выражений слишком многих лиц — изумленные или надолго задержавшиеся взгляды, внезапно расширенные или суженные глаза — когда въезжал в лагерь рядом с Медротом.
Оставшись после их ухода наедине с самим собой, я стоял, глядя в пустоту и теребя свои пыльные доспехи, но не продвигаясь к тому, чтобы снять их. Мне бы следовало немедленно отправиться по делам; видит Бог, у меня их было достаточно; но я все еще медлил, давая новости время разнестись по лагерю.
Вскоре на утоптанной земле послышались шаги, и в неровном проеме двери вырос Бедуир; и когда он наклонился, чтобы войти внутрь, его силуэт закрыл собой подернутое рябью пламя заката.
— Артос… мне сказали, что ты вернулся. Какие новости?
Какие новости о Малышке?
— Она мертва, — ответил я. — Она умерла за час до того, как я приехал домой.
И свинцовые слова прозвучали для меня так, словно их произнес кто-то другой.
Над ними сомкнулась тишина. Я не мог видеть лица Бедуира, но слышал, как он хрипло сглотнул. Потом он проговорил:
— Тут нечего сказать, ведь так?
— Да, — отозвался я, — тут нечего сказать.
= Что с Гэнхумарой?
— Примерно то же, что было бы с любой другой женщиной.
Если бы она могла плакать, ей было бы легче.
Даже Бедуиру я не мог рассказать все до конца. Я поднял свой железный шлем и стал начищать его тряпкой, которую Риада держал специально для этой цели. Свет заката, падая сквозь дверной проем на гладкую выпуклую поверхность, отражался в ней багровым пятном.
— Она сказала, что девочка плакала по тебе и твоей арфе, прежде чем заснуть в последний раз.
У него вырвалось заглушенное восклицание и больше ничего, и через какое-то время я сказал:
— Так что тебе предстоит сложить еще один плач.
Он внезапно и тяжело опустился на вьючное седло, свесив руки поперек колен.
— Плачей больше не будет. Я сложил слишком много плачей за последние пятнадцать лет.
— Так долго? — сказал я. — Мы стареем, друг мой. В один прекрасный день придет время, когда молодые подхватят наши мечи, и сложат по нам один последний плач — если вспомнят об этом — и займут наши места. А для нас вся боль будет окончена.
— Молодые — такие, как сын, который приехал с тобой сегодня вечером?
Моя рука на шлеме остановилась сама собой.
— Значит, ты слышал?
— Я его видел. Ты никогда не говорил мне, что у тебя есть сын, Артос.
— Две ночи назад я еще очень надеялся, что у меня его нет.
— Ах так? Он, что, тоже был зачат под кустом боярышника?
— Это сводилось к тому… Бедуир, ты возьмешь его в свой эскадрон?
— В мой? — по его голосу я понял, что его левая бровь взлетела вверх. — Я скорее подумал бы, что ты захочешь оставить его в своем.
— Правда? Нет, лучше, чтобы он как можно меньше болтался у меня за плечами. Ему придется отправиться либо к тебе, либо к Кею, а Кей не будет знать, как с ним обращаться.
— А что, это будет так непросто?
— Послушай, Бедуир, он был зачат в ненависти. Это гнусная история, и, если не считать Гэнхумары, она останется между мной и Богом — и в ненависти его вскормила мать и удерживала его при себе все эти годы. Это единственное, что он по-настоящему понимает; он чужой этому миру и не в ладах с ним, потому что его мать так по-настоящему и не произвела его на свет, пока ее смерть не оторвала его от нее, — я нащупывал нужные мне слова.
— он жаждет вернуться обратно в темную теплоту материнского чрева; и будучи в состоянии уйти от этого, отомстит всему миру, если сможет. Что из этого поймет Кей? Кей, в чьем понятии ненависть — это удар и разлетающиеся искры?
— В то время как я…
— Думаю, ты, по меньшей мере, знаешь, как ненавидеть.
— Необычная рекомендация.
— Не такая уж и необычная, поскольку человек лучше понимает в другом то, что он знает в себе. И может быть, даже простит это с большей готовностью.
— Звучит до странного похоже на совет любви.
— Любви? — переспросил я. — Нет, не любви. но я помню также, что Кей никогда не смог бы ездить на Вороне так, как это делал ты.
Наступившая тишина была заполнена негромкими, резкими звуками окружающего нас лагеря, а потом Бедуир заговорил снова, и его голос был странно холодным и невыразительным. И я осознал, что после всех этих лет, в течение которых мы были ближе друг другу, чем большинство братьев, я до сих пор не знал почти ничего о его жизни до Нарбо Мартиуса.
— По меньшей мере, это правда, что я знаю, как ненавидеть. Я ненавидел свою мать. Она утопила щенков моей суки у меня на глазах, а сука потом заболела молочной лихорадкой и умерла. Я часто не спал по ночам, изобретая различные способы убить свою мать, и, думаю, единственная причина, по которой я этого не сделал, заключается в том, что когда все осталось бы позади, я не мог бы больше к этому стремиться. А потом я вырос и стал мужчиной и понял, что слишком долго откладывал эту месть и что теперь уже никогда не убью свою мать. Так что я ушел из дома по дороге, ведущей в Константинополь, а остальное ты знаешь… Да, я возьму этого парня в свой эскадрон.