— Слава Артосу Медведю. Я пью за тебя, милорд граф Британский. Пусть солнце и луна сияют на тропе, по которой будут идти твои ноги, и пусть никогда не ослабеет твоя рука, держащая меч.
И он откинул голову назад и выпил; а потом остался стоять, держа чашу в руке и глядя поверх нее на меня поблескивающими, расчетливыми глазами. Я понял, что готовится что-то еще, и с внезапно запульсировавшим в голове предостережением ждал, что бы это могло быть.
— Я много думал о тех вещах, о которых мы говорили с тобой до того, как напали скотты, — ты видишь, в этом я был прав, но тем не менее, мне все сильнее сдается, что мы действительно, как ты и сказал, должны на будущие времена встать против варваров щитом к щиту. Поэтому мне сдается также, что мы с тобой должны соединиться узами, которые скрепили бы наши щиты воедино; и за узы между нами я пью снова.
Опустошив огромную чашу больше чем наполовину, он протянул ее мне — к этому времени я тоже поднялся на ноги — говоря:
— Выпей и ты.
Я взял ее в ладони, и свет пламени центрального очага, сияющий сквозь толстое стекло, наполнил ее тусклым золотистым огнем.
— За какие узы я должен выпить? — спросил я, все еще чувствуя, как бьется у меня в голове этот тихий, четкий сигнал опасности.
Он ответил:
— Почему бы не за узы родства? Они самые верные из всех.
Возьми мою дочь Гэнхумару от моего очага к своему. И тогда мы станем родичами, соединенными кровной связью, как брат с братом и отец с сыном.
На какое-то мгновение мне показалось, что меня ударили поддых. Я так и не знаю до сих пор, что заставило Маглауна заговорить об этом публично, рискуя унижением своей дочери перед целым залом; может быть, ему хотелось объединить все причины для торжества, чтобы этот вечер заполыхал одним грандиозным, великолепным костром; и он даже не подумал, что я могу отвергнуть то, что он мне предлагал. Может быть, он хотел подтолкнуть меня. Может быть, он был игроком — а может, просто более сведущим в обычаях мужчин и женщин, чем это казалось. Мой потрясенный взгляд словно сам собой метнулся к лицу Гэнхумары, и я увидел, как его до самых корней волос заливает волна мучительного румянца, и понял, что она не была предупреждена, но, в отличие от меня, опасалась заранее; и что густой слой краски на ее лице был для нее тем же, чем для юноши — его доспехи. Мои мысли разбегались во все стороны, пытаясь найти выход для нас обоих, выход, который не нажил бы мне врагов там, где мне так нужны были союзники. Потом я услышал свой голос:
— Маглаун, друг мой, ты оказываешь мне великую честь, но ты должен простить, что я не отвечу тебе сегодня. Мне запрещено, это табу для меня с самого рождения, даже думать о женщинах каждый год начиная с того времени, как угаснут Костры Середины Лета, и до того, как зажгутся факелы Ламмаса, факелы Урожая.
Это прозвучало как безумно не правдоподобный предлог, но, в конце концов, он был не более не правдоподобен, чем табу, наложенное на Конери Мора, скоттского героя, которому запрещено было когда-либо объезжать Тару, двигаясь слева направо, и спать в доме, из которого по ночам сиял свет очага… Во всяком случае, поскольку никто не мог этого опровергнуть, я по крайней мере получил передышку…
В зале послышался приглушенный шум голосов, шепот женщин; брови князя сдвинулись и только что не сошлись над переносицей, а на его скулах запылал темный румянец. Я бросил еще один быстрый взгляд на Гэнхумару и увидел, что она, напротив, побелела так, что на ее веках и щеках четко и уродливо выступили пятна краски, — хотя она встретила мой взгляд спокойно и с едва заметным подобием улыбки.
Потом в коротком затишье прогремел раскат глубокого, гортанного смеха Маглауна.
— А, ладно, что там пять дней? Мы можем провести это время достаточно весело, а в конце ты дашь мне свой ответ. А пока выпьем за узы дружбы между нами, милорд Артос Медведь!
Пять дней! Я забыл, как долго пролежал в лихорадке; забыл, что лето уже клонилось к концу. Ну что ж, пять дней передышки было все же лучше, чем ничего.
— За узы дружбы между нами, — сказал я и выпил то, что осталось от сладкого, жгучего напитка, а потом вернул чашу в ладони Гэнхумары, которая встала, чтобы принять ее у меня; и я почувствовал, что ее руки дрожат. Она улыбнулась, взяла чашу с восхитительным достоинством, которое только сделало более очевидными для меня ее доспехи, и повернулась, чтобы присоединиться к остальным женщинам.
Неловкая тишина, воцарившаяся в зале, внезапно утонула в рычании и гомоне собачьей драки, когда Кабаль — который весь вечер спокойно пролежал у моих ног, лишь время от времени ощетиниваясь и предупреждающе ворча, когда какая-нибудь из собак, напрягшись и ощетинившись подбиралась к нему чересчур близко, — вскочил с глубоким, яростным рычанием и бросился сразу на трех из них (потом, познакомившись с ним поближе, я узнал, что у него не было обыкновения драться со своими сородичами, но уж если он дрался, то число противников не имело для него никакого значения). Большинство остальных собак тоже кинулось в драку, и в течение какого-то времени мы трудились в поте лица, оттаскивая их друг от друга; нам даже пришлось пустить в ход несколько головешек и кувшин с пивом, содержимое которого полетело в их гущу; и когда мне в конце концов удалось оторвать Кабаля — сдавив ему горло — от его воющего противника, и остальные собаки, вышвырнутые пинками за дверь, отправились доканчивать свою грызню где придется, только что произошедшая сцена, казалось, была забыта, и пиво пошло по кругу быстрее, чем прежде.
Я был так благодарен Кабалю, словно он бросился в бой, защищая мою жизнь.
Глава шестнадцатая. Факелы Ламмаса
На следующее утро я свистнул к себе Кабаля и отправился на расстилающуюся за замком вересковую равнину, держа путь к пустынным высокогорьям, как всегда делал в моменты потрясений с тех самых пор, как был ребенком. К тому же я твердо решил испытать свои силы, поскольку знал, что после окончания Ламмаса мне будет лучше как можно скорее покинуть замок Маглауна. Это был день торопливо несущихся грозовых облаков и быстро меняющегося света, который метался взад-вперед среди застывших гигантскими, неспешными волнами холмов, где уже начинал зацветать вереск; так что в один момент весь склон покрывался темным налетом, как дикая слива, а в другой принимал цвет пролитого разбавленного вина. И вместе с этим появляющимся и исчезающим светом, который менялся и скользил по холмам, менялись и мелькали мои мысли, прокручиваясь на ходу у меня в голове. Единственным, что оставалось постоянным среди этого сумбура, была моя решимость не брать Гэнхумару от очага ее отца. Дело было не только в том, что меня отпугивала мысль взять к себе какую-либо женщину, в моей жизни просто не было места для нее, не было жизни, которую я мог бы предложить какой бы то ни было женщине. Однако я знал, что для Маглауна этого будет недостаточно; а ведь мне нужно было принимать во внимание военный союз с этим человеком, надежду на людей и на помощь, в которой мы отчаянно нуждались, необходимость объединения племен, которое было нашим единственным шансом отбросить варваров. Прошлой ночью он сказал: «Выпьем за узы дружбы между нами». Но устоят ли они перед оскорблением, которое, как бы я ни старался его смягчить, мне придется через четыре дня нанести его дочери? А сама женщина? Будет ли для нее лучше, (если предположить, что я сумею предупредить ее об этом) сохранить свое достоинство и, может быть, возбудить гнев своего отца, самой отказавшись от этого брака, — или быть опозоренной тем, что я отвергну ее перед всем племенем, но зато сохранить отцовскую благосклонность? И будет ли иметь значение, откажется она или нет? Что хуже для женщины — позор или опасность?
Опасность или позор? А что до моих шансов привести теперь Маглауна под Алого Дракона, то, как бы ни пошло дело, они не стоили и бурого пучка тростника, колышащегося на ветру. «О боги! Какой клубок!» — выругался я и продолжал, спотыкаясь, брести вперед, не обращая особого внимания на окружающий меня мир, пока порыв холодного дождя, ударивший мне в спину, не заставил меня очнуться и осознать, что я зашел слишком далеко и совершенно выбился из сил.