И снова я уступил. Если бы только я был сильнее тогда и слабее в следующий раз, когда ее воля схлестнулась с моей…

Лето было долгим и сухим, словно в противовес тому, что случилось раньше, и хотя листья на березах уже желтели, дождей почти не было, так что с самого начала пыль, покрывающая высохшие дороги, поднялась темно-серым облаком из-под конских копыт и почти закрыла от наших глаз хвост нашего небольшого отряда; вода в ручьях стояла низко, и мы, когда могли, ехали по высокой мягкой болотной траве, рыжевато-коричневой теперь, как собачья шерсть, пока вереск не заставлял нас вернуться на дорогу. Трава делала путь более легким для Гэнхумары. На второй день (обычный двухдневный переход пришлось растянуть на три дня из-за медлительности запряженной мулами повозки) слабый ветерок улегся, и земля купалась в теплой золотистой тишине, которая приходит иногда ранней осенью, и последние цветы вереска гудели от множества пчел и пахли медом, а небо, потерявшее свою осеннюю голубизну, приняло цвет свернувшегося молока. Мы сбросили плащи и приторочили их к лукам седел, рядом с уже позвякивавшими там шлемами. Риада, последний в долгой череде моих оруженосцев, который мало того, что был уроженцем этих гор, как и остальные из сотни Фарика, но еще и чувствовал погоду не хуже любого оленя, понюхал воздух и предсказал грозу и больше чем грозу. ночью, после того как мы встали лагерем рядом со вздувшимся Твидом, лошади вели себя неспокойно, и я помню, что когда Гэнхумара распустила возле потухающего костра волосы и начала их расчесывать, из них полетели искры, как это бывает с кошачьим мехом, когда собирается гроза. Один раз, в самый глухой час ночи, из глубины Сит Койт Каледона на нас налетел легкий, холодный, стонущий ветерок; потом он утих снова, оставив мир неподвижным и отяжелевшим, как и прежде.

Когда мы на следующее утро впрягли мулов в повозку и поседлали лошадей, мне показалось, что Гэнхумара выглядит более молчаливой, чем обычно, или, скорее, что ее привычная молчаливость сгустилась, превратившись в тишину, и что эта тишина была такой же, как тишина окружающего нас мира; нечто вроде глубокого долгого вдоха перед надвигающейся бурей. И когда я помогал ей сесть в повозку, она двигалась с необычной тяжеловесностью. Я спросил ее, все ли у нее в порядке, и она ответила, что, да, все прекрасно. Но я был до глубины души благодарен судьбе за то, что это наш последний день в пути.

Было, должно быть, где-то около полудня, когда на юге, среди холмов, послышались первые раскаты грома; сначала не более чем дрожь воздуха, которую чувствуешь скорее затылком, нежели ушами; потом все приближающееся низкое, почти непрерывное бормотание, которое снова затихало до этого глубокого отдаленного трепета. Гроза кружила над холмами, но в течение долгого времени не подходила к нам близко; а небо даже очистилось вплоть до южного края долины Твида. И далеко впереди Эйлдон, который, когда мы снимались с лагеря, был не более чем тенью на окутанном дымкой небе, медленно вставал над горизонтом, набирая объем и плоть, так что я уже мог различить три пика, вырастающие один за другим, и увидеть, как заросли орешника, покрывающие нижние склоны, сменяются ближе к вершине голыми травяными лугами и каменистыми осыпями.

А потом гром заговорил снова, глухо и угрожающе, — рык на этот раз — и ближе, гораздо ближе, чем раньше; и из-за холмов к югу от Эйлдона, поднимаясь у нас на глазах все выше и выше, поползла грозовая туча: сине-черная масса, разорванная сверху ветром на ползущие вперед лохмотья и ленты, — ветром, который еще не чувствовался в долине Твида. На фоне этого мрака плыли бледные клочья тумана, а сердце массивной тучи пенилось и бурлило, словно кто-то, что-то, помешивал его над огнем; и из кипящего сердца бури вылетали вспышки голубого света, и вдоль гряды холмов к нам приближались гулкие раскаты грома.

Я ехал рядом с повозкой и с беспокойством поглядывал на Гэнхумару, съежившуюся рядом с возницей у края навеса. Она сидела, странно напрягшись, словно пыталась противостоять каждому толчку колес под собой вместо того, чтобы нормальным образом отдаться движению; и ее лицо было очень белым, но, возможно, так казалось просто из-за странного, угрожающего света.

— Тебе лучше спрятаться под навес, — сказал я.

Она покачала головой.

— Меня мутит, если я не вижу, куда еду. Смотри, я натяну капюшон поглубже на голову.

И мое беспокойство резко усилилось, но я ничего не мог сделать, кроме как подгонять людей, пока они еще могли двигаться вперед. мы направлялись прямо навстречу буре, но мне казалось, что кошмарный вихрь, крутящийся в ее центре, смещается вправо от нас, и я начал надеяться, что самая страшная гроза пройдет над холмами к югу от Твида. Лохматые края черной тучи были уже над нами, они постепенно заглатывали небо, и мы ехали в неестественных бурых сумерках, а к югу от нас гроза прокладывала себе путь через холмы, волоча за собой свисающую из чрева туч черную размытую завесу дождя, закрывающую собой все, мимо чего она проходила.

— Христос! Сегодня среди холмов будут смытые дома, и утонувший скот, и рыдающие женщины, — сказал кто-то.

Вскоре она обогнула нас и осталась у нас за спиной — но мы не видели впереди возвращающегося света; и внезапно она резко повернула обратно, как бывает с подобными грозами среди холмов, и начала нагонять нас с тыла — приближаясь со скоростью атакующей конницы! Мы уже чувствовали, как в этой жаре ее влажное дыхание шевелит волосы у нас на затылке, и влажная трава, дрожа, склонялась перед налетающим ветром, словно охваченная страхом…

— Вверх, вон в то боковое ущелье, — крикнул я через плечо. — Там, среди зарослей, мы найдем лучшее укрытие.

Укрытие было достаточно скромным — полуоблетевшие березы и рябины — но все же лучше, чем ничего, и мы достигли его, спешившись и подталкивая повозку на последнем участке пути, как раз в тот момент, когда из-за стены ущелья вырвался второй, более мощный порыв ветра; а несколько сердцебиений спустя гроза была над нами. Короткие зубчатые уколы голубовато-белого света один за другим рассекали тьму, и гром грохотал, и гудел, и пульсировал над нашими головами, как огромный молот. Мы распрягли мулов, чтобы они не понесли повозку, а потом занялись лошадьми. Они, бедняги, плясали и всхрапывали от страха, и единственное, что мы смогли сделать, — это оттеснить их туда, где было хоть какое-то убежище, и следить, чтобы они не разбежались. Гэнхумара сидела, согнувшись, в глубине повозки, и я приказал Кабалю не отходить от нее и на некоторое время предоставил их собственным силам, а сам обратил все свое внимание на Сигнуса, который шарахался то в одну, то в другую сторону, пронзительно вопя от ярости, смешанной с паникой. И если не считать сумбурных воспоминаний о слепяще-белых раздвоенных молниях, с треском слетающих с черного неба к черным склонам, и о бесконечном грохоте и гудящих раскатах грома, который словно стремился расколоть и разметать в стороны самые холмы, эта гроза была для меня единой долгой царственной схваткой с мечущимся белым жеребцом.

Наконец молнии перестали бить непрерывно, и гром уже не следовал так быстро за ними по пятам; его похожий на удары хлыста треск, чуть не разрывавший перепонки у нас в ушах, понемногу заглох, превратившись в рокот огромных барабанов, пульсирующий и отдающийся эхом среди темных ущелий. И я понял, что, по крайней мере, на некоторое время гребень бури остался позади — то есть позади осталась гроза; потому что за грозой пришел ветер и дождь. Мы наконец успокоили лошадей; ветер и дождь были им понятны, в то время как гром — это то, чего не может понять ни одна лошадь; да и ни один человек тоже; и я думаю, именно поэтому мы всегда приписывали его нашим самым могущественным и самым сердитым богам.

Вскоре навес улетел, сорванный ветром, словно дырявый парус. Я заставил Гэнхумару спрятаться под повозку, и через некоторое время — когда повод Сигнуса был привязан к ветке растущей неподалеку ольхи — сидел рядом с ней, положив руку на мощный, холодный от дождя загривок Кабаля и пытаясь нашими телами защитить ее от захлестывавших сбоку колючих дождевых струй; а в долине ревел ветер, и влагу несло мимо сплошной стеной, и эта серая стелющаяся пелена, затягивающая небытием даже дальнюю сторону узкого ущелья, разбивалась о редкий стонущий лесок, вымачивая его насквозь. и пока мы сидели там, под повозкой, в течение каких-то ста ударов сердца, каждое высохшее за лето русло, скрытое среди верещатника, превратилось в стремительный поток мутной, как пиво, воды, который несся по камням, вылетал из-под корней вереска и, клокоча, бросался вниз, чтобы влиться в небольшой ручей, уже начинавший выходить из берегов; и повсюду вокруг нас в холодном после грозы воздухе поднимался запах сырой, освеженной земли, пряный, как аромат болотного мирта, нагретого солнцем, — а потом его растворял серый потоп, смывая его обратно в землю. Когда дождь начал затихать, а свет — возвращаться, день уже клонился к вечеру; но нам оставалось еще проделать шесть или семь миль, а у меня в ушах не смолкал предостерегающий рев вздувшегося ручья, и я не осмеливался ждать дальше.