Сердик забрал с собой три принадлежащие ему боевых ладьи с полной командой его товарищей по мечу на каждой и прежде, чем вышел назначенный ему срок, покинул берега Британии. Время от времени до нас то оттуда, то отсюда доходили слухи, краткие и сомнительные, как мерцание летней зарницы в сумерках; в основном о его набегах, иногда о его плаваниях в чужих морях.

Начали поговаривать о том, что он осел в Портус Намнетусе на галльском побережье; это место было превосходным пристанищем для сына Лиса Вортигерна и леди Роуэн, потому что в землях, расположенных в устье Лигера, кельты и саксы непонятно почему сошлись вместе и образовали смешанную расу. И по мере того, как шло время, нам стало казаться, что он обосновался там надолго.

До девятого или десятого лета после Бадона это было все.

К этому времени я, в своих усилиях поддерживать прочные связи между четырьмя племенными территориями Древнего Королевства, начал проводить в Сорвиодунуме, Акве Сулис и Каллеве почти столько же времени, сколько в Венте; и в том году где-то в середине июля я перенес свой двор в Сорвиодунум. Это было туманное и душное лето, как раз такая погода, в которой процветает лихорадка, и Желтая Карга пришла в города раньше, чем обычно; но у меня никогда прежде не было лихорадки — и вообще, я редко в своей жизни болел, если не бывал ранен — так что когда через день после нашего приезда у меня разболелась голова, а по спине забегали мурашки, я просто подумал, что простудился под ливнем, промочившим нас насквозь во время долгого пути верхом из Венты. Но не прошло и двух дней, как у меня начался бред.

Сначала в нем были моменты просветления, когда я возвращался из несущегося в вихре, охваченного пламенем мира лихорадочного безумия к страданиям своего тела; к темноте, в которой я задыхался, или к свету, который молотом бил мне в глаза, даже когда они были закрыты. И как-то раз, выплыв из огненного тумана в один такой светлый промежуток, я услышал во внешнем мире гомон толпы и шум сборов, шаги, голоса и короткий лай трубы, которой ответила другая труба с дальнего конца города; и еще услышал приглушенные глаза Кея и Гуалькмая, озабоченно совещающиеся о чем-то в дверях длинной комнаты, занимающей верхний ярус Королевских покоев, в которых стояла моя постель.

Они посмотрели в мою сторону, и я сверхъестественно обострившимся слухом, который иногда приходит с лихорадкой, уловил, как Гуалькмай говорит:

— Да, сейчас. И сделай это как можно быстрее; невозможно сказать, сколько пройдет времени, прежде чем Желтая Карга завладеет им снова.

Потом Кей стоял надо мной с засунутыми по привычке за пояс большими пальцами и нагибался вперед, чтобы вглядеться в мое лицо.

— Милорд Артос, — слегка вопросительным тоном заговорил он.

— Что… такое, Кей? Что… это за топот и трубы… на улице, — мой язык был словно сделан из вываренной кожи, и встревоженное, обветренное лицо и коренастая дородная фигура плыли у меня перед глазами еще сильнее оттого, что я пытался удержать их в неподвижности.

— Это Сердик, Артос. Ты слышишь, что я говорю?

— Что Сердик?

— Он высадился на западной стороне пролива Вектис, и с ним только что собранное войско. Они вошли в пролив под дождем и во мраке ночи два дня назад; и прежде, чем морская охрана успела вообще заметить их появление, были уже на берегу. Мы узнали об этом прошлым вечером.

Я помню, что кое-как приподнялся на локтях и выругал его за то, что мне не сказали об этом раньше, — как будто до меня могло дойти хоть одно слово. Помню, что попытался встать с кровати, крича Гуалькмаю, чтобы он дал мне какие-нибудь снадобья, которые позволили бы мне продержаться в седле несколько дней, даже если бы они убили меня потом, и что они оба удерживали меня и старались успокоить, словно я был взбесившейся при виде огня лошадью… И смутно, как во сне, припоминаю, что позже, когда я снова лежал смирно, я нацарапал под приказом о выступлении в поход и о передаче Кею командования войском какую-то закорючку, которая могла сойти за подпись, и прижал к горячему воску Максимову печать, пока Кей удерживал клинок огромного меча над моей трясущейся рукой.

Ничего не помню о том, как Кей вышел из комнаты, потому что к этому времени я уже вновь отправился в свои странствия.

Кажется, лишь гораздо, гораздо позже — и я думаю, что действительно прошло много дней, — я начал понимать, что снова нахожусь в темной оболочке своего тела, а еще позже понемногу уверился в том, что у меня в спине, под левой лопаткой, сидит кинжал. Немного погодя оказалось, что никакого кинжала там нет, есть только острая кинжалообразная боль. Но эта боль проникала все глубже и глубже, пока я не начал задыхаться, как запыхавшийся бегун, и мир, который только что начал возвращаться, снова растворился вокруг меня в огненном хаосе, в котором единственно несомненным было лицо Медрота, похожее на белую посмертную маску, висящую в воздухе, куда бы я ни смотрел; но, наконец, и ее охватили языки пламени, а само пламя утонуло в последней великой темноте.

Я так и не смог определить с уверенностью, как долго я пролежал между жизнью и смертью, но, с того момента, как я впервые почувствовал себя больным, прошел, должно быть, чуть ли не месяц, прежде чем я проснулся в меркнущем свете лампы, и ощутил на лице воздух раннего-раннего утра, и понял, что могу дышать снова и что лежу, замерзший и взмокший, в луже пота.

Я попытался вытащить себя из нее и не смог. А потом Малек, который был теперь моим оруженосцем, склонился надо мной, ощупывая меня жадными руками. Он сказал:

— О сир, мы думали, что ты умрешь!

И, к своему великому удивлению, я почувствовал у себя на лице, как мне показалось, каплю теплого дождя.

Я пробормотал что-то насчет того, что я и так уже достаточно мокрый, и мальчишка начал кудахтать и скулить от смеха, а потом рядом со мной оказался Гуалькмай, и они подняли меня с мокрых одеял и уложили на другие, сухие и теплые, которые пахли сушеными травами. И сон принял меня в ласковую темноту.

День за днем я лежал плашмя на застланной одеялами постели под затхлой крышей, полной щебечущих ласточкиных гнезд (это были Королевские покои, но в Сорвиодунуме условия были более суровыми, чем в Венте), обхаживаемый Гуалькмаем и Мальком, а еще невысоким, коротконогим, толстым евреем, который занял место старого Бен Симеона. Я чувствовал себя так, словно у меня за спиной была пропасть, и весь окружающий меня мир казался мне маленьким, ярким и далеким, словно свое собственное отражение в серебряной чаше. Поначалу сил у меня было не больше, чем у наполовину захлебнувшегося щенка, но по меньшей мере мой рассудок снова стал моим собственным, и я был в состоянии требовать и воспринимать новости о ходе боевых действий; хотя, по правде говоря, четких или связных новостей было мало, только долгие сбивчивые разговоры о стычках и мелких, ничего не решающих сражениях; о блестящем использовании Сердиком соляных болот, морского залива и насыщенных влажными испарениями дубрав, среди которых он чувствовал себя теперь как дома — помешавшим нашему войску схватиться с саксонским племенем вплотную. В любое другое время я бы рвался с пеной у рта самому принять командование, но я был так слаб, так недавно вернулся от края всего сущего, еще так остро чувствовал незначительность и удаленность всех вещей, что меня вполне устраивало лежать смирно, оставив кампанию, какой бы она ни была, в руках Кея.

Беспокойным у нас был Гуалькмай, которому не терпелось вернуться к своим раненым. Он прилагал все усилия, чтобы скрыть это, но я знал своего Майского сокола большую часть жизни не без того, чтобы не суметь разгадать его настроения и его желания… Однажды вечером, когда он, следуя своему обыкновению, зашел после ужина меня проведать, я, помню, начал ворчать насчет того, каким черепашьим шагом возвращаются ко мне силы, и он посмотрел на меня, слегка приподняв брови.

— Не часто случается, чтобы человек, который перешел от Желтой Карги прямо к легочной лихорадке, оказывался в состоянии сражаться врукопашную с дикими зубрами уже через неделю. Ты поправляешься, друг мой. Теперь у тебя все пойдет хорошо.