"Ветер холодный дует сегодня, Черный дождь леденит, На склоне пустынном так спать бесприютно, Меч рядом, сломан, лежит…
Меж твоих грудей было тепло, Лалага."
С тех пор я ненавижу эту песню.
Мы спешились на широком дворе перед дворцом. Конюхи и их помощники — чьи глаза были все еще, словно пылью веков, запорошены сном — прибежавшие с фонарями, чтобы позаботиться о лошадях, увели их прочь, а Товарищи, топая и лязгая доспехами, разбрелись по своим комнатам. У меня создалось впечатление, что Кей хотел пойти вместе со мной, словно думал, что может зачем-то мне понадобиться; если это так, я, должно быть, избавился от него где-то по дороге, потому что когда я шел в сторону Королевина двора, я был один, если не считать моего оруженосца. Но все события той ночи туманны и темны в моей памяти.
Я прошел мимо одного из своих парней, несущего стражу у входа во двор, и несколько мгновений спустя (мы никогда не запирали дверь) стоял в атриуме. Здесь было темно, если не считать нескольких алых угольков, все еще догорающих в жаровне, и Маргарита, когда она вскочила со своей подстилки и с обычным для нее сдержанным восторгом подошла ко мне поздороваться, была зачарованным существом, зардевшимся до того розового оттенка, каким переливается перламутровая раковина. «Не может быть, чтобы что-то было уж очень не в порядке, — подумал я, — когда в доме все мирно спят и Маргарита лежит на своем привычном месте», — и начал на все лады обзывать себя глупцом. Поскольку будить слуг не имело смысла, я приказал Риаде зажечь пару свечей и принести немного вина, и пока он ощупью отыскивал подсвечники и прутиком зажигал свечи от последних тлеющих угольков, я сбросил с себя плащ и стоял, грея руки над слабым теплом жаровни, потому что чувствовал озноб, хотя ночь не была холодной.
Оживленно перескакивая от одной свечи к другой, вспыхнул свет, и знакомая комната, потеплев, выступила из темноты, и Маргарита при таком освещении была не более зачарованной, чем любая другая белая собака. Риада отправился выполнять вторую часть моих приказаний, а я оглянулся по сторонам, как оглядывался столько раз, возвращаясь домой, и увидел раскрашенного в цвета зимородка святого на стене над большим бельевым сундуком из оливкового дерева и следы присутствия Гэнхумары, которые делали эту большую прокопченную комнату, так давно пустовавшую, моим домом. Все и впрямь было так, словно Гэнхумара только что вышла отсюда, потому что в небольшом красном самосском кубке, стоящем на столе и наполовину налитом водой, все еще плавало несколько холодных белых анемонов, а рядом лежали ее ножницы, нитки и сплетенная из зеленого тростника косичка, словно она делала гирлянду или праздничный венок.
И внезапно, пока я смотрел на эти свидетельства ее занятий, мне показалось странным, что она не проснулась и не спустилась ко мне. Мы не так уж сильно шумели, когда въезжали во двор, но у нее был очень легкий сон — легкий, как перышко, — и прежде не было случая, чтобы я вернулся домой, пусть даже в такой поздний час, как сегодня, а она не проснулась. Внезапно предчувствие несчастья, которое при виде вещей, лежащих на своих местах, ненадолго улеглось, всколыхнулось во мне снова, и я повернулся прочь от жаровни и взбежал вверх по узкой лестнице.
Комната была залита белым светом луны, как в ту ночь, когда умерла девочка, но весна была пока слишком ранней для песни соловья. И вокруг была холодная анонимность пустоты, так что я понял, что Гэнхумары здесь нет, еще до того, как увидел гладкое, несмятое покрывало на постели, — лишь сбоку было едва заметное углубление, словно она сидела там какое-то время.
Я долго стоял, тоже погруженный в раздумья, пока в меня просачивалась холодная пустота этой комнаты. «Меж твоих грудей было тепло, Лалага»; старая песня бессмысленно и бесконечно крутилась у меня в голове, словно пыталась вырваться. Мне тоже хотелось каким-то образом вырваться, но я не знал, откуда. Я вышел из комнаты и снова спустился вниз.
Риада уже вернулся с вином, налитым в мой большой серебряный кубок с ручками в виде козлиных голов, и еще появилась пара моргающих спросонья служанок в наспех наброшенных одеждах. Я повернулся к Састикке, той, что заняла место старой Бланид, и спросил:
— Где госпожа королева?
Она смотрела на меня с разинутым ртом, вряд ли окончательно проснувшись.
— Э-э, господин, мы не ожидали тебя этой ночью, а иначе мы оказали бы тебе лучший прием.
— Королева, — повторил я. Где королева?
— Хозяйка не могла заснуть, она сказала, что луна слишком яркая. Она вышла погулять в саду и приказала нам не дожидаться ее.
Я почувствовал некоторое облегчение. В саду, который простирался за широко раскинувшимся лабиринтом дворца, она вполне могла не услышать, что мы вернулись. На какое-то мгновение у меня появилась мысль пойти к ней и посмотреть на нее в короне из подснежников, которую она сделала для себя по какой-то прихоти; но если она вышла погулять ночью по саду, то, вероятно, ей хотелось побыть одной. Я мог подождать — по крайней мере некоторое время.
Поэтому я отослал служанок обратно в постель и, когда они ушли, взял у Риады кубок и сделал несколько глотков. И при этом заметил, как взгляд моего оруженосца переместился за мою спину, к двери, которая выходила на галерею и которую он оставил открытой, когда принес вино; увидел, как он слегка напрягся и его густые рыжеватые брови сдвинулись к переносице.
Я резко обернулся, и там, в дверях, за которыми бледно сиял лунный свет, стоял Медрот. Я не слышал, как он подошел, потому что его шаги были почти бесшумными — та же легкая, крадущаяся походка, что я иногда замечал у горбунов. Но он стоял там, и казалось, что, подобно своей матери, он мог стоять там и ждать уже целую жизнь или около того. Его глаза поблескивали искорками холодного голубого огня, исходящего словно бы не от свечей, выделяясь на лице, которое могло бы быть просто белой маской, если бы вокруг рта не подергивались мускулы. Я не мог разглядеть, что скрывается за этой маской. Но что бы это ни было, я знал, что оно угрожает всему моему миру.
Он сказал — и каким-то странным образом его голос, как и его лицо, производил впечатление скрытого под маской:
— Артос, отец мой, слава Богу, что ты вернулся. Ты здесь очень нужен.
— Зачем? — спросил я.
— Неужели у нас с тобой так много доверия друг к другу, что ты не усомнишься в моих словах? Иди скорей, и ты все узнаешь сам!
— Если ты не скажешь, я не пойду, — предупредил я.
Он продолжал стоять, глядя на меня, неподвижный как никогда; и я мог бы поклясться, что там, под этой маской, что бы там ни скрывалось еще, было какое-то подобие непроизвольного горя. Я бы даже сказал, что тогда он искренне верил в собственное горе, потому что, если не считать ненависти, он был настолько пуст, что мог испытывать те чувства, которые его устраивали.
— Даже ради моей мачехи? — спросил он.
На какое-то мгновение в атриуме воцарилась абсолютная тишина, и этот единственный страх, что уже жил во мне, начал сгущаться, как холодный туман.
— Хорошо, — сказал я наконец и поставил наполовину опустошенный кубок.
Юный Риада пронзительно выкрикнул:
— Сир… милорд Артос, не ходи.
И его голос сломался от беспокойства.
Я ощупью дотянулся до мальчишки и слегка встряхнул его, по-прежнему неотрывно глядя в прикованные ко мне глаза Медрота.
— Я вернусь.
Я вышел во двор словно в каком-то холодном кошмаре, еще более ужасном из-за того, что это был не страх перед чем-то известным, но страх, существующий сам по себе. Медрот отступил в сторону, чтобы дать мне пройти, а потом своей легкой крадущейся походкой пристроился сбоку.
— Через сад, так быстрее всего, — сказал он. Я не спросил, куда; я знал, что с одинаковым успехом могу просить ответа у идущего рядом человека и у зимнего дождя. В некоторых отношениях он был сильнее меня. Мы прошли сквозь мягкую, пушистую темноту низкого арочного проема в крыло, где размещались кладовые, и, срезав угол заросшего сада, оказались в лабиринте дворов и полуразрушенных строений с дальней стороны дворца. Это была самая старая его часть, датирующаяся первыми днями Рима-в-Британии и использующаяся в наши дни только под кладовые и тому подобное. Настоящие соты дворов и комнат, соединенных между собой, черных и белых в свете луны, лишенных признаков жизни, как, казалось, был их лишен лежащий снаружи город. И только в одном месте у далекой луны был соперник — размытое, дымное золотистое пятно высоко на стыке двух стен, где одинокий факел проливал немного света в переулок, который вел короткой дорогой к конюшням. Проходя мимо, Медрот поднял руку и вынул факел из его железной скобы, и когда мы двинулись дальше, тени закружились и легко заплясали перед нами и сгустились за нашей спиной.